Оливера впустили только тогда, когда младенца обмыли и запеленали, окровавленные тряпки и полотенца, а также тазы и кувшины с водой вынесли из комнаты, и вообще все было в надлежащем порядке. Порядок отнюдь не являл собою гармонию. Женщины охали, ахали, восхищались новорожденным, восклицали, что тот — вылитый отец, хотя как они умудрялись заприметить это в крохотном, красном, сморщенном, заходящемся плачем существе с чуть заметным черным пухом на макушке, непонятно. Впрочем, то, что младенец ревел, также служило, по их уверению, поводом для радости. Новорожденные дети должны плакать, а ежели ребенок не плачет, значит, он больной и на свете не жилец, или уж вовсе не младенец, а подменыш какой. Ну, здесь-то Бог миловал, все ладно — вон как заливается!
Селия молчала. Вероятно, она не могла говорить из-за слабости, а может, умалчивала о том, что при посторонних сказать нельзя.
«Вторая возможность». Пока Селия мучилась в схватках, он забыл про это в страхе за жизнь жены и ребенка, но теперь, когда, казалось бы, все разрешилось благополучно, он стоял перед той же неизвестностью, что и год назад, и сам не знал, какого исхода ждать.
Прошла вечность, прежде чем они остались наедине. Наедине — и втроем, потому что угомонившийся младенец уснул. Женщины настаивали, что и роженице необходимо поспать, но Оливер сказал, что должен хоть немного побыть рядом с женой, и Селия приподняла руку, выражая согласие.
Но когда остальные вышли, Оливер обнаружил, что не в силах спросить о том, что его терзает. Просто сел на край постели. И услышал слабый голос:
— Теперь я скажу тебе правду. Ничего не произошло. Все осталось по-прежнему.
Выходит, осталась лишь третья возможность. Но даже мысль о ней ненавистна. А если она не осуществится, это означает… продолжение пребывания в аду.
Ночник на столе догорел. В осеннем небе за открытым окном сияли мокрые звезды. Оливер взглянул на младенца, посапывающего в колыбели, потом — на лицо Селии: распухшие губы, покрытые черной коркой запекшейся крови, запавшие глаза под тяжелыми веками. Не дано ли ей, да и ему тоже, понять нечто большее, чем Алиене, закованной в серебряные архангельские латы своего совершенства, — латы, которые никогда не снять?
Скорее они вплавятся в тело. Оливер сжал бессильную ладонь, лежавшую поверх одеяла, и сказал:
— Что, и в аду, наверное, можно жить… и даже привыкнуть к нему…
И они привыкли жить в своем аду, и полюбили его.
Карантинный флаг над магистратом собрались поднимать не раньше середины июня, хотя первые случаи желтой лихорадки в городе были замечены в начале мая. Однако люди отнеслись к ним со свойственной их природе беспечностью, чтоб не сказать хуже, — вдруг да обойдется, само собой уладится. Каждый знает, чем вызывается желтая лихорадка, — дурным воздухом, это все ученые доктора, в Тримейне и Скеле остепененные, подтвердят. А в наших краях воздух хороший. Ежели что и происходит — это с крайнего юга, из-за границы, ветром приносит. Не случайно же так и называется — поветрие. Там и пустыни, и леса гнилые, и кочевники немытые, и вообще всяческая зараза. Но это далеко, а ветер есть ветер, возьмет да и развеется.
…А когда не развеется или произойдет что-то иное, разуму нашему недоступное, мертвенная желтизна расползется по коже, и ты будешь пылать, как в огне, на смену которому придет озноб, не изгоняемый ни меховыми покрывалами, ни горящими жаровнями, и все внутренности твои откажутся тебе повиноваться, и ты не будешь знать, что на самом деле происходит вокруг тебя, а что мерещится в бреду, и лишь страшная, невыносимая головная боль напомнит тебе, что ты еще жив, — до тех пор, пока застоявшаяся кровь, не находя выхода, не бросится в мозг…
Так происходит не всегда, а почему — этого никто не может объяснить, так же как не могут объяснить ученые доктора, почему, если все в городе дышат одним и тем же воздухом, занесенным отравленным ветром, одни заболевают, а другие — нет. Не все захворавшие желтой лихорадкой умирают, и эта оставленная несчастным надежда порой бывает страшнее повальной чумы либо оспы, когда обреченные смиряются со своей участью. Известно одно: среди заболевших чаще умирают те, кто слабее, в первую очередь — дети.
В начале июня по крутым улицам Старого Реута застучали колеса похоронных дрог. И неподвижная сухая жара тяжко упала на город, засыпая его ядовитой пылью.
Жуткое, выпивающее зрение солнце немного передвинулось к западу, но лучше не стало. Убийственная сухость стояла везде, и не было ни защиты от нее, ни сил этой защиты искать.
Она прикрывала слезящиеся глаза рукой и не знала, говорит ли, вспоминает о разговоре или только собирается сказать:
— Не впускай его! И немедленно собирай вещи. Город могут закрыть в любой день, в любой час.
— Да пойми же ты, мы не можем заразиться от тебя, эта болезнь…
— От дурного воздуха. Слышала сотни раз. А на самом деле? Никому не известно. Похожее говорят и о чахотке, но, если в семье заболевает чахоткой один человек, потом заражаются и другие. А твои родители умерли от желтой лихорадки. И Тимандра… наверное, не встанет уже. Одна кровь. И я знаю — дети не выздоравливают. Поэтому ты не пустишь Бена ко мне, и заберешь его, и увезешь из города. Сегодня.
— А что я ему скажу? Что мы бросили его мать, больную, одну, без всякой помощи, может быть…
— Нет. Я понимаю, тебя увезли, и твоя мать… Но я не умру. Потому что… меня спасет то, что раньше убивало. Она даст мне силы… она поддержит меня.
— Я не могу оставить тебя!
— Можешь. Если городские ворота на замке, иди в порт, к коменданту, обратись к Лиге, подкупи любого чиновника, никто тебя не осудит, все равно таможня разбежалась, я знаю… — Она говорила с упорством, рожденным навязчивой идеей. — Умоляю тебя! Пожалуйста! Я сумею выздороветь, если не буду беспокоиться за вас. Но если с Беном… с тобой… что-нибудь случится, я не переживу.
А потом Бен снова забарабанил в дверь и закричал: «Мама!»
Солнце ушло совсем, и зрение немного прояснилось, а вместе с ним прояснились мысли. Теперь Селия понимала, что разговор происходит не ныне и не наяву. Это уже было. Ей все-таки удалось убедить Оливера забрать сына и уехать. Она смутно помнила, как это происходило. Кажется, она валялась у него в ногах… или, наоборот, приказывала, угрожала? Не важно. Она своего добилась. Они покинули город. Если бы они чуть промедлили, это стало бы уже невозможно. Когда… когда это произошло… три дня, видимо… нет, больше. Собственно, было бы поздно и тогда, если бы Оливер за годы службы в порту не завязал некоторые связи и не укрепил их. Кинвал, комендант порта, нередко бывал гостем в их доме, так же как Эгберт Озвинсон, представляющий Лигу в Старом Реуте… Правда, сейчас не помогли бы и они. Город был взят в кольцо карантинных застав. Там, похоже тоже не слишком доверяя разговорам о том, как передается зараза, днем и ночью жгли костры, как при чуме, и дым клубился над и без того раскаленными дорогами. А на рейде стояли корабли Лиги. Заперто. «Хорошо, что мои уже далеко. Как-то Бен переносит дорогу? Он, конечно, храбрый мальчик, но такой маленький, пять лет только осенью исполнится, он от меня не отлучался никогда… вот опять прибежал, стучит… но ведь Оливер увез его?»